Прошка работал недалеко от огня и скоро согревался за работой, спина и руки помаленьку отходили.

— Ай да молодцы!.. Похаживай веселее!.. — выкрикивал главный доменный мастер Лукич, приходивший посмотреть, ладно ли ребятки крошат «крупу на кашу старухе». «Старухой» он называл доменную печь.

Лукич, широкоплечий бородастый мужик, с вечными шуточками и прибаутками, был общим любимцем на фабрике. По праздникам он подыгрывал на берестяной волынке, когда рабочие затягивали заводскую песню. Он приходил на пожог, выкуривал трубочку около огонька, шутил с ребятишками и уходил к своей «старухе».

В пожоге работали только сироты да дети самых бедных мужиков. Прошка, провожая Лукича глазами, думал о своем отце, который не пустил бы его на пожог, где работа была такая тяжелая, особенно по зимам… Другие ребятишки думали то же, что и Прошка, и в детские головы лезли невеселые мысли о той бедности, которая ждала их там, по своим углам…

— Нет тяжелее нашей работы, — толковали мальчики, делая передышку. — Из плеча все руки вымотаешь, а спина точно чужая… Едва встанешь в другой раз…

— А вот в корпусе славно робить, кто около машины ходит…

— Уж это что говорить: известное дело, — ходи себе с тряпочкой да масло подтирай; вся твоя и работа, а поденщина та же.

— В тепле, главное.

— Страсть, как тепло. Пар из машинной так и валит, как двери отворишь!

Попасть в тепло, куда-нибудь к «машине», казалось счастьем для этих голодавших и холодавших ребятишек. Да на хороших местах перебиваются отцовские дети, а голытьбу не пустят… Вон у дозорного Павлыча сын там ходит; тоже у плотинного, у машиниста.

Дети завидовали счастливцам и еще сильнее мерзли, работая до онемения рук.

Прошка колотился вместе с другими и в общем горе забывал свое.

Время до одиннадцати часов, когда «отдавали свисток» на обед, было самое тяжелое, точно и конца ему нет.

В одиннадцать часов гудел свисток, и рабочие шли домой обедать. На плотину из ворот Евтифея высыпала толпа рабочих, поденщиц, мальчишек. Все торопились, чтобы поесть и закусить. На фабрике оставались кое-какие рабочие, которым нельзя было отлучиться от своего дела; им приносили обед на фабрику. Маленькие девочки тащились к ним с котелками да бураками в руках и терпеливо дожидались, когда отцы или братья кончат обед, чтобы отправиться домой.

Когда-то Федорка тоже носила отцу обеды на фабрику, а потом — Прошка. Отец работал в главном корпусе, у обжимочного молота, и обедал тут же, присев на чугунный «стул». Прошка сначала боялся этого корпуса, где стоял всегда такой шум и так ярко горели печи; где вечно капала вода, от водяного ларя тянуло сыростью, рабочие ходили с запеченными, красными лицами; где так пронзительно свистели, что Прошка вздрагивал и боязливо озирался по сторонам.

— Испужался, Прошка? — спрашивал отец, прожевывая кусок лукового пирога или облизывая деревянную круглую ложку.

Отец Прошки был здоровенный мужик и смахивал на медведя. У него были кривые ноги, тонкие длинные руки… Когда он ворочал горевшее и сыпавшее искрами железо под обжимочным молотом, это сходство было поразительное: настоящий медведь, и только! По праздникам отец надевал простую кумачную рубаху, халат из тонкого сукна и непременно напивался. Ребятам он покупал каждый раз пряников, когда получал двухнедельный расчет.

Это было счастливое время для семьи Пискуновых, и Прошке оно казалось каким-то сном. Незадолго до смерти отец купил даже подержанный самовар. Но потом отец надсадился, поднимая упавшую со стула полосу железа, долго лежал больной и умер, оставив семью ни с чем.

Иногда Прошке делалось ужасно скучно. Улучив минуту, когда рабочие поужинали, мальчик любил бродить по фабрике и смотреть, как везде сидели облитые потом фигуры мастеров, а около них толклись маленькие девочки с бураками и узелками. В кричном корпусе, прижавшись куда-нибудь в темный угол, Прошка долго наблюдал, как ужинает главный мастер у обжимочного молота. Вот так же ужинал когда-то и отец Прошки, а сам Прошка стоял и смотрел на него.

«Вот буду большой, тогда сам в мастера пойду…» — соображал мальчик и видел себя в мягких прядениках, в кожаной защитке и в новых вачегах, какие были у отца.

Если бы отец был жив, тогда бы и Федорка не пошла в дровосушки, потому что отцовские дочери не идут никогда на фабрику.

— Уж замуж с поденщины не скоро выйдешь, — толковали рабочие, балагуря где-нибудь около огонька. — Тут уж шабаш.

В половине первого отдавали свисток на работу, а в семь вечера — с работы.

На смену дневным являлись ночные рабочие.

Доменная печь ночью топилась точно жарче, чем днем; железные трубы дымили сильнее, и далеко неслись лязг железа, окрики рабочих и резкие свистки…

Вся заводская жизнь строилась по свистку, и Прошка подолгу смотрел на хитрую медную машину, которая ворочала всем заводом. Ему казалось, что это что-то живое и притом очень злое: вырвется белая струйка пара и загудит на весь завод, только стон пойдет…

IV

Маленький Прошка работал на фабрике уже вторую зиму. Марковна стонала с осени, — как это мальчонко будет робить в стужу, когда у него нет ни шубенки, ни валенок, ни хороших варежек!

— И то прохворал в прошлую-то зиму недель шесть, — говорила Марковна. — Уж хоть бы он помер, што ли… не глядели бы глазыньки на ребячью маету!.. А много ли заробит и с Федоркой вместе: ей двугривенный поденщины да Прошке — гривенник… В выписку [27] дён двадцать приходится, ну, и принесут домой три рубля шесть гривен. Не много уколешь на них… Вон ржаная-то мучка восемь гривенок пуд; крупа, горох… а тут обуть надо, одежонку справить!..

— Маменька, что же нам делать, ежели уж так довелось? — отвечала иногда Федорка, которой нытье матери было хуже ножа. — Вот погоди, Прошка подрастет, тогда справимся…

— Сам-то когда был в живности, так по пятнадцати цалковых приносил домой в выписку! — не унималась старуха. — Легкое дело сказать… Крупчатку покупали к пасхе, говядину; на все хватало. Другие-то вон как живут, только радуются, а нам без смерти смерть…

Марковна была из зажиточной семьи и прожила с мужем лет пятнадцать в полном довольстве, поэтому ей особенно была горька настоящая нужда. Как большинство заводских баб, Марковна никакой другой работы не знала, кроме своей домашности. Когда был муж, она еще с грехом пополам ткала пестрядину, а теперь и от этой работы отбилась, — не на что было купить льна, и пустые «кросна» стояли в сенцах. Вообще самая горькая нужда обошла семью Пискуновых со всех четырех углов и давила с каждым днем все сильнее и сильнее. В пять лет вдовства Марковна успела поразмотать все, что было нажито с мужем: лошадь, корову, хорошую одежу, два покоса, стоявшие в огороде срубы на новую избу и т. д. Нужно было пить-есть, а ребята остались невелички. Слава богу, по миру еще не ходили… Только вот Федорка попала на фабрику!.. Нехорошее это дело, да быть иначе нельзя, не с голоду помирать.

— Ты, смотри, Марковна, пуще наказывай дочери-то, чтобы она не сбаловалась, — шушукали соседки.

— И то наказываю…

— Хорошенько учи, потому — какой у девки ум.

По силе возможности Марковна действительно «наказывала» дочери и часто доводила ее до слез. Федорка сначала огрызалась, потом начинала ругаться и кончала бессильными девичьими слезами. Да и как было не плакать: какая это жизнь? Работаешь, бьешься, недоедаешь, недопиваешь, в люди глаза показать не в чем, а тут еще мать пристает… У Федорки все платьишко было на себе, да плохонькая «перемывочка», то есть разное тряпье, которое надевалось во время стирки Федоркина сарафана: рубаха и юбчонка с «подзором». Летом выйти в хоровод не в чем, а зимой — на супрядки или на вечёрки. Так Федорка и сидела у себя дома, стыдясь показаться в люди в своей заводской саже. Мать понимала ее положение, но помочь не умела… Да и чем тут поможешь, когда при дорогом заводском харче троим приходилось тянуть две недели на три рубля шестьдесят копеек? Только-только на хлеб хватало да на крупу.

вернуться

27

На горных заводах плата рабочим выдается через две недели; это и называется выпиской. (Примеч. автора.).